Конечно, самоубийство — это всегда малодушие, это слишком легкий выход из всякого положения, дешевая плата за жизнь. Но ведь я себя и не оправдываю.
С Юрием опять, после нескольких месяцев большой любви и душевной близости, — второй день недружелюбности и скрытой злобы. Все, конечно, опять из-за физических отношений. От того, что он приставал, а я хотела спать. В конце концов, я, м<ожет> б<ыть>, и виновата: что мне стоит, наконец? А он, действительно, так распалил себя, что всю ночь до самого утра не спал. Лежал рядом и бесился и мне спать не давал. И был мне, впервые за всю нашу жизнь, очень противен: лежит самец, накаливает себя и просто бесится, на человека не похож. А я думала: «Две у меня заботы, совершенно одинакового свойства: Юрий и Томи. Но что хуже всего, это испортились наши, как будто окрепнувшие уже, отношения. И ведь так каждый раз».
Мы второй день почти не разговариваем, стараемся не смотреть друг на друга. Мы опять как-то внутренне враждебны. И мне сейчас начинает казаться опять, что все у нас осталось по-старому, что Борис не изменил нашу жизнь, что я по-прежнему одна, одна… Любит ли меня Юрий в такие минуты? К несчастью, любит. Потому и мучается. Не нужно ли все сразу оборвать?
Одиночество. Холод. Усталость.
12 декабря 1935. Четверг
Получила письмо от Игоря — чуточку индивидуальное первого. По крайней мере: «Je mange bien»[369] (хоть и не от себя, конечно, но о нем). «La maison est tres jolie et bien grande»[370] (вроде ответа на вопрос). А там, конечно: «Je suis tres heureux»[371]. Для меня вчера Наташа написала ему письмо по-французски, завтра отошлю. У Наташи я была несколько раз. Если бы не так далеко (на метро — час, пешком — час с половиной), бегала бы чаще. Она очень тоскует — совсем ведь одна. Девчонка у нее прелестная[372], уже около 2 1/2 месяцев.
С Юрием в воскресенье вечером, уже лежа в кровати, помирились. Не сразу, а после долгих и довольно резких разговоров. Ну, да ладно. Все это уже прошло.
Юрий упрекал меня недавним прошлым (имя Бориса мы не называли), говорил, что не может быть, чтобы я целовалась тогда «без всякого удовольствия» и чтобы меня к этому человеку не тянуло. А что, если нет любви такой, то нет и другой, словом, выходит, что Бориса я любила, а его не люблю. Мне было очень обидно, и я плакала.
30 декабря 1935. Понедельник
В четверг не было от Игоря письма. Ну, думаю, праздник. В пятницу — нет, в субботу — нет. Послала телеграмму. В воскресенье — никакого ответа. Наконец, только сегодня — ответ не то от директрисы, не то от какой-то инфермьерки[373] — удивляется, почему Игорешкино письмо не дошло, он писал, comme d’habitude[374] и что il vabien[375], и последние дни он проводил на пляже. Воображаю моего мальчишку на пляже на берегу океана.
Юрий встречал Рождество у Бакста, где была вся литературная богема. Вернулся домой в седьмом часу, в ужасном виде — костюм в блевотине, на руках почему-то около локтя грязные полосы, рубашка поверх штанов, морда отвратительная. Таким я его никогда еще не видела. Говорит, что с половины двенадцатого уже ничего не помнит. Пришел и завалился спать. На работу он, конечно, не пошел, куда там! А я, как он пришел, сейчас же встала и, как только рассвело, пошла в Медон. Не столько от него ушла, сколько от всяких разговоров с нашими. А на Юрия не сердилась даже, а просто было очень за него обидно, что и он оказался не лучше этих монпарнасских мерзавцев.
Я? Вяжу. Только было начала вязать себе — Е.А.Блинова хотела достать мне опять работу. Что ж, дело хорошее. Вяжу с азартом, с ожесточением.
Сейчас поругались с Мамочкой из-за встречи Нового года. Денег 3 фр<анка>, настроение самое мерзкое. Да и вообще — не люблю праздников. У меня праздники свои, традиции свои, только — свои.
12 января 1936. Воскресенье
Вчера в метро встретила человека, похожего на Бориса. Только пониже ростом, помоложе и пофрантоватее. Тот же тонкий прямой нос, те же бесцветные и очень холодные глаза.
Почему я все не перестаю о нем думать?
13 января 1936. Понедельник
Вчера Юрий пошел на бал писателей и журналистов в Лютеции[376]. Вернулся около пяти. Но что меня сразу умилило — совершенно трезвый. Возбужденный, злой и усталый. Его там сразу же запрягли в распорядители, и он все время проторчал в буфете около вина, — чтобы гарсоны не сперли — ворчал, что только один бутерброд кто-то ему дал да стакан оранжаду. Голодный. Я тоже почти всю ночь не спала, а тут Юрий меня совсем развеселил. На работу поехал, как всегда. Пришел в 11, а я еще в кровати. Теперь я встала, а он спит.
В сочельник я опять, как в прошлом году, пошла на Петель. Но умиления не было никакого, только злилась. Пришла в седьмом часу, о. Афанасий читает что-то вроде проповеди, это продолжалось 2 часа. Рассказывал какие-то наивные легенды, вообще ерунду всякую. У него лицо аскета-фанатика, таков он и есть на самом деле, а такие люди очень опасны. Я страшно устала за день, нашла стул, села и как-то задремала. Слушала я плохо, только иногда вдруг словно от удара просыпалась. Так, напр<имер>, говорил он о евреях, о том, что евреи были избранным народом и вдруг такие слова:
— Многие из вас евреев не любят. И хорошо делаете, потому что евреи Христа распяли.
Я так прямо и подскочила от возмущения. О католиках тоже говорил в недопустимом тоне. Я только и делала, что возмущалась. Это в церкви-то такие слова! Давно там не была — должно быть, не скоро теперь и пойду. Что может быть вообще хуже ненависти, нетерпимости, такого человеконенавистничества!?
14 января 1936. Вторник
В воскресенье в первый раз были у нас Доманские. Вася остался такой же, а жена у него очаровательная. Хорошенькая, изящная, тоненькая, стройная, с таким вкусом одета. Мне до нее, конечно, как от земли до неба!
Вчера была у Тверетиновых. Не была я у них уже больше полугода, последний раз мы встретились в Эрувиле этим летом, когда мы с Юрием совершали наше знаменитое путешествие на велосипедах. И как будто ничего и не переменилось. Даже книжки там же, под окном навалены.
Вообще они (Тверетиновы — И.Н.) милые люди. Но когда к нам кто-нибудь приходит, я чувствую себя во вражеском стане[377]. А вчера были Эйснер, Ружин и Эфрон. Все они по очереди уходили в другую комнату на какие-то совещания, при мне были очень осторожны в разговорах, очень насторожены — боялись сказать лишнее слово. Я тоже, конечно, была насторожена, про ревейон у Бакста я бы, например, там не рассказала (а Юрий Эйснеру рассказал, и теперь, видимо, это будет темой злословия, м<ожет> б<ыть>, даже в печати!)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});